Эти размышления переполняли Локшина жгучим чувством обиды.
Глава тринадцатая
Катастрофа
Здание крематория по внешнему виду ничем не отличалось от любого делового здания современной Москвы, и если бы не урны в нишах, если бы не тихая музыка, не скорбные лица провожающих в зале ожидания, ничто не напоминало бы о смерти.
Бесшумный подъёмник подхватил гроб. Буглай-Бугаевскому и Локшину разрешили в последний раз взглянуть на усопшую: сквозь застекленный иллюминатор видна была ярко освещенная камера, гроб, уже охваченный пламенем, и Ольга. Огонь коснулся ее лица – вся она легко приподнялась, вспыхнула и исчезла.
Локшину стало не по себе, и он вышел на улицу.
Минут через пять, поддерживаемый Миловидовым, вышел и Бугаевский.
– Ну, и напьюсь я сегодня. Зверски… Саша, пойдем!..
С Устьинского моста вся в стрелах лебедок, заставленная пестрыми корпусами судов, видна была застывшая в тяжелом зимнем сне Москва-река. В ее расширенном и углубленном русле цепенели такие необычные здесь, зазимовавшие в порту морские пароходы, первым рейсом прибывшие из советской Турции через Волго-Донской канал.
– Москва – морской порт, – вспомнил Локшин.
– Саша, – расслабленно говорил Бугаевский, – веришь ли, сил никаких нет. Вот думал – забуду, а понимаешь – жжет! Насквозь жжет!
– Не стыдно тебе, Леонид, – жестикулировал Миловидов, – ну, я понимаю, тяжело, а мне не тяжело? Мне тоже тяжело.
Миловидов долго философствовал о тленности, о бессмертии атомов, словом, говорил все то, что может говорить после похорон нечуткий человек, не умеющий ни утешить родных, ни во-время помолчать.
– Сашка, друг мой единственный, одна она была у меня. Я, брат, как собака живу. Как волк одни. Думаешь, легко? Сашка, – выкрикнул он, – жизнь, брат, стервозная. Ни ночи, ни дня, осточертело все, к дьяволу все. Революция! Расцвет! А, чёрта мне в этом расцвете – на, вот, радуйся!
Он яростно показал на стоявшие в порту пароходы.
– Мировая столица! Новый Лондон! А на кой он, если душа пустая! Сашка! Я тебя не виню, ты пешка. Ты думаешь, ты все это поднял? Революция подняла! А мне плевать. Я все скажу, пусть куда хотят вызывают. Я, может, в корниловском походе участвовал. Сашка, душа горит, пойдем выпьем…
– Почему же не выпить, ну, совершенно понятно, это же называется поминки, – вставил нетерпеливо слушавший истерику Бугаевского Миловидов. – Пойдемте, Александр Сергеевич, – у Леонида потрясающее место есть. Гениальное, можно сказать, место.
Бугаевский умолк, съёжился, поднял воротник и начал искать глазами свободный такси. С набережной, легко балансируя на поворотах, шел, горделиво покачиваясь, одноместный автомобиль. У руля, небрежно положив щегольские перчатки на никелевое колесо, сидел Винклер. Поравнявшись с Локшиным, Винклер рассеянно скользнул взглядом и, не узнал его или сделан вид, что не узнал, проехал дальше.
* * *
Только-что законченный постройкой двигающийся тротуар, соединяющий Страстную площадь с площадью Свердлова, был переполнен, – несмотря на новизну, было уже привычным, передвигаясь по двигающимся мосткам, отыскать свободное место на скамье последней, не уступающей в быстроте трамваю конвейерной ленте, – и следить, как двигается Тверская.
Подобно берегам, торжественно уплывали стеклянная, переполненная светом башня «Известий», бетонная громадина «Дома драматурга и композитора», достраивающиеся этажи нового здания «Коммунара» и за столь недолгое время приобретшая архаичный вид устаревшая конструкция Института Ленина. Наверху грохотала подвеска, кружево стальных переплетов и ферм вычерчивало причудливые вензеля на освещенном солнцами Загородного зеленоватом небе.
Локшин сошел с тротуара. Бронзовый всадник по-прежнему правил лошадьми на ветшающем фасаде Большого театра, но эти бронзовые кони были уже единственными во всей Москве.
Пылающая в дрожании продолговатых лун, площадь Свердлова шумела от гула настойчивых толп, осаждавших станцию метрополитена, и призрачными хвостами вытягивающихся у остановок трамваев, автобусов, вагонов подвески. Центральная станция городских дорог возвышалась нал площадью и, заканчивающаяся выпуклым куполом, напоминала огромный светящийся гриб. Оттуда, передвигая небольшие рычаги, легко прикасаясь к кнопкам регуляторов, несколько серых людей в серых халатах прозодежды управляли движением на электрических путях. По жесткому металлическому кольцу, опоясывающему черный асфальт, в, торжественном порядке, медленно шли поезда пригородной электрической дороги.
– Москва – Звенигород. Москва – Раменское. Москва – Сергиев, – вспыхивали указатели.
– Город энтузиастов – вспомнил Локшин.
Резкий толчок заставил его вздрогнуть, что-то больно толкнуло его и, открыв глаза, он заметил, что стоит в темноте.
– Почему та-а-ак, темно, – истерически надрывался одинокий женский голос, падающий откуда-то вверху. А тут внизу рядом с Локшиным, невозмутимый человек в кепке, осветив огнем папиросы квадратный подбородок, ни к тому не обращаясь, весело сказал:
– Вот тебе и большевицкое солнце. Каюк!
Глава четырнадцатая
Весна зимой
Улица еще сохраняла следы только-что закончившейся паники… Кареты скорой помощи еще развозили пострадавших по переполненным амбулаториям, временным пунктам помощи. На дневном хмуром небе покачивались одинокие осиротелые луны, зато на площади у Столешникова переулка лежало огромное стеклянное яйцо, опутанное сеткой электрических проводов, а внутри яйца несколько человек рабочих возились над медью и алюминием испорченных приспособлений.
Локшин первый раз видел, вблизи искусственное солнце, и его удивила неуклюжесть этого яйца, его удивило, что внутренность обыкновенной лампы скорее напоминает маленький завод, что внутри него могут свободно ходить, работать и разговаривать закопченные углем, измазанные смазочными маслами рабочие. На тонкой паутине рельс беспомощно повис поезд подвески, длинная вереница трамваев растянулась на несколько километров. Внезапно оказавшиеся слишком тесными улицы, словно муравьями, переполнились людьми, и люди эти, оторванные от привычных уже условий жизни, бродили бесцельно, бесцельно зевали по сторонам, занимали очереди у открывающихся после длинного ночного перерыва магазинов.
Черные диски радио наперебой кричали:
– Мобилизация инженеров и техников. Из Донбасса прибыло в Москву семь поездов с высококвалифицированными рабочими. Повреждения Центральной станции уже исправлены.
И опять:
– Трамвайная сеть будет работать через пятнадцать минут! Граждане, спокойствие!
Пробираясь переполненными улицами, изредка останавливаясь, чтобы выслушать очередное сообщение радио, или взглянуть на работу всюду, на каждом углу вдруг возникших маленьких мастерских, Локшин пошел к Сибирякову.
Газеты не вышли, радио ограничилось скупыми сообщениями о причинах катастрофы – оно было всецело занято выпавшим на его долю, из-за порчи других средств, управлением работами успокоением взволнованных граждан. Радио регулировало движение на улицах, радио останавливало прохожих, предупреждая их об опасности, его хриплый голос раздавался на каждом перекрестке.
Сибиряков был дома и встретил Локшина с подчеркнутым равнодушием. Женя, показавшаяся Локшину помолодевшей, разливала чай.
– Садись, – сказал Сибиряков и, как показалось Локшину, конфузливо улыбнулся. – Мы отдыхаем. Сегодня на работу можно и не ходить… Давно не было праздничка – вот и устроили.
Шутливый тон Константина Степановича несколько успокоил Локшина. Заготовленные заранее вопросы, с которыми собирался обратиться к Сибирякову казалось, были теперь не нужны. Локшин смотрел, как, лениво пыхтел трубкой Сибиряков, как Женя разливала чай, видел непривычную для себя уверенность, в ее движениях, удивлялся, до чего изменилась она, насколько она сделалась совершенно другим человеком. В том, как небрежно управлялась она с предметами домашнего обихода, в том, как по-новому зачесывала она волосы, как, односложно отвечала на вопросы, чувствовался новый человек, совершенно самостоятельный, ни от кого не желающий зависеть.